Иногда Серас плачет — со всей горечью, на которую способна ее немертвая душа. Холодными, сырыми от дождя серыми рассветами, на которые очень щедр Лондон, после всех заданий, беготни, погонь и стрельбы ей вдруг становится жаль: себя, его (больше всех) и их будущего, которое могло быть, но не случилось. Она помнит до сих пор — ясно и мучительно остро — солнечный запах кожи, тронутой загаром, и тяжелую медь косы, которую она не расплела и не заплела, и наждак суточной щетины на щеках, и жесткие обветренные горячие губы и островки значков на куртке, цвет и размер клетки на шарфе… Куда яснее, чем помнила тогда, когда он был еще жив, яснее, чем тогда, когда он только умер. Порой она винит войну — за то, что та случилась, порой саму себя — за то, что даже война не сделала ее ни дальновиднее, ни смелее, порой вообще не думает о причинах, а просто оплакивает небывшее и несбывшееся.
— Не плачь, куколка, — как умеет утешает Серас капитан Бернадотте. — Не так уж все и плохо. Я же все-таки с тобой. И буду еще долго, — он замолкает на мгновение, оценивая свои перспективы. — Всегда буду.
Серас еще сильнее захлебывается рыданиями:
— Это не то! Ты умер! Как можно сравнивать?!
— Зря ты так. У смерти свои преимущества. И мертвый я, между прочим, парень хоть куда. Посуди сама: не бегаю по бабам, не надираюсь в хлам, не курю травку, всегда дома, — энергично перечисляет Бернадотте, — и ты можешь быть уверена, что я не сдохну еще в какой-нибудь забытой богом дыре, куда забрался, чтобы заработать деньжат тебе на колечко с камушком, а себе на бухло. От поноса, там, или малярии… Ну, или просто пристрелят. И ты останешься — с разбитым сердечком. А сейчас я тут, с тобой, и веду себя отлично…
Серас, как ни расстроена, испытывает большое облегчение от того, что ни в одном из многочисленных карманов капитана Бернадотте не затаился пакетик с марихуаной.
— Ты так говоришь, — шмыгает она носом, — как будто с тобой живым дела вообще иметь было нельзя.
Сейчас Серас почему-то кажется, что быть с ним рядом — все равно что греться на солнышке теплым летним днем (если ты не вампир, конечно), и в то же время она смутно помнит, что раньше, когда он был еще жив, думала что-то совсем другое, но что и почему — уже затерялось в ее памяти.
— Подарком я точно не был, — уклончиво соглашается капитан Бернадотте. — Боюсь, куколка, ты бы тогда тоже плакала и однажды прибила бы меня без затей — и была бы права.
«А сейчас просто деваться некуда, да?!» — хочет заорать Серас, и слезы сушит неукротимая и слепая вампирская ярость, но Пип продолжает, задумчиво и спокойно:
— …А может, и нет. Может, вылезал бы из койки и трусы надевал только вампиров пострелять. И помер бы лет в восемьдесят хрычом с медальками на службе какого-нибудь величества. Но разве ж теперь узнаешь?
Серас снова всхлипывает: ей до новой смерти хочется уткнуться носом в его плечо.
— Я тебя так хочу, что все кишки скручивает, — глухо жалуется она.
Раньше она бы сказала «скучаю» или «люблю» и покраснела вдобавок, но они уже слишком давно вместе, чтобы имело смысл выбирать выражения.
Бернадотте хмыкает и закусывает зубами очередную сигарету.
— Та же херня, куколка, — он затягивается так, что дым царапает ей горло и жжет глаза изнутри. — Но мы что-нибудь обязательно придумаем.
— Что придумаем? — вздыхает Серас. — Все уже перепробовали. Если только Хозяин вернется…
— Ну и что? Снова попробуем. Мы же не спешим никуда. В отличие от живых, у нас целая прорва времени. Подумай: просто дохренища времени! — он смеется, и ей кажется, что она почти ощущает горячее крепкое объятие.
Серас молчит, думает, пытается вообразить себе целую прорву времени — и не может. Потом в последний раз шмыгает носом, собирает пальцами высыхающие слезы и улыбается — тепло, еще теплее, чтобы капитан Бернадотте смог почувствовать и ее облегчение, и ее благодарность.
Потому что он прав: у смерти есть свои преимущества.
|