09:05 Наизнанку |
Тот человек, кого ты любишь во мне, конечно, лучше меня: я не такой. Но ты люби, и я постараюсь быть лучше себя.
М.М. Пришвин. Он заключен в зеркало, как иные – в тюрьму. В зеркальную сферу, полную чужих отражений. В гротескный выставочный зал, где на стенах не полотна – мысли импрессионистскими яркими мазками. Он смотрит наружу из не своей изнанки, которая стала его, как только горла коснулись игольчато-острые клыки, но выйти не может. А вообще-то он вроде бы даже как мертв и порой задается недоуменным вопросом – позвольте, да что я здесь делаю? Разве после смерти - именно это? И по-солдатски уверенно добавляет: нет, конечно же, что за чушь собачья. Просто ему не особо повезло – ну, или наоборот, повезло сверх меры. Он смотрит наружу и видит Серас, которая приходит сюда почти каждый день – на грязные, иссеченные каменной шрапнелью ступени, чтобы вдохнуть сущность мертвого города. С момента Битвы за Лондон минуло несколько месяцев, но Сохо пахнет кровью слишком сильно, чтобы вампир этого не ощущал – и чтобы эта сладковатая вонь не рвалась внутрь, в ноздри, перебивая извечный запах табака. Мерзкая, гнилая, смердящая кровь, переваренная до состояния липкой больной патоки. Город возрождается медленно, нездорово, словно чудовище Франкенштейна, труп, сшитый из лоскутков, по жилам которого вместо крови пустили электрический ток. Ток наполняет полуоживленного монстра беспорядочным биением - хаос еще не прошел, но уже чуть-чуть упорядочился. Но это скорее плохо, чем хорошо. Рухнувшая система растеряла свои шестеренки и винтики – чтобы построить новую, надо все начинать сначала. Он видит особняк «Хеллсинга», отремонтированный лишь на четверть, и его обитателей, категорически отказавшихся куда-либо переезжать. От самой организации осталось всего двое. Здесь, в окровавленных стенах, изувеченных следами от пуль, среди пыльного крошева, деревянных щеп, разбитых окон и гуляющего бесприютного ветра, их дом, как бы он ни выглядел. Их крепость, которая, кажется, необратимо пала вместе с защитниками, но все же не сдала того, что охраняла, ибо Интегра Хеллсинг жива. - Скоро будет дождь, - говорит Интегра. Слова звенящим эхом разносятся по изнанке. Небо, накрытое поволокой сизых туч, устало ворочается далеко вверху. Багровые разводы падающего солнца красят мир цветом нестиранных простынь из армейского лазарета, тянет сырой древесиной, изрытой осколками гранат, копотью и гарью. Стол стоит, по-прежнему накрытый белой скатертью, тускло мерцают приборы, хрустальная люстра тонко звякает подвесками-слезами. Очень большой, оскорбительно огромный стол для двоих – а ведь когда-то здесь собиралась немалая толпа. В тарелке Серас лежит пакетик с донорской кровью. - Вряд ли в этот раз, Интегра-сама, - Серас дырявит пакетик вилкой – нехотя, через силу, делая очередное одолжение своей натуре хищника-кровопийцы. Кому из них двоих сейчас тяжелее – сложно понять. Интегра - символ, глава, командир. Такие не ломаются. Даже наполовину. Но - кто эта женщина? Ни Серас, ни он совсем не знают ее. Этой женщине не двадцать два, а глубоко за тридцать. Дождя нет - ни сегодня, ни вчера, нет ни капли - только серый мрак, нервный безысходный туман, плотность, которая скорее пустота. Дождя нет, виски у Интегры тронуты снегом, а около стылой голубизны правого глаза – расходящиеся веером лучистые морщинки. Их жизнь - бдение по погибшим. Заупокойная служба, что длится и длится, и не будет ей ни края, ни конца. Литургия на развалинах храма, мольбы глухому богу – напрасные, безответные. Но не мертвецов они берегут в своей памяти, а себя собирают из осколков. Эх, его бы кто собрал, бывшего капитана Бернадотте… ...Серас-взрослой семнадцать лет, и она идет босиком, крепко ступая ногами по плитам, нагретым полуденным солнцем. Туфли, сцепленные ремешками, перекинуты через плечо, и вид оттого у желтоволосой девушки лихой и немного забавный. - Вы воевали в Африке, да? – спрашивает она. Бернадотте увлечен тем, что разглядывает развевающийся подол цветного платья и в высшей степени симпатичные загорелые ноги, мелькающие быстро-быстро, и спохватывается, что все прослушал – вот незадача. - Прости, что? - Вы воевали в Африке, - терпеливо повторяет она. - Воевал. Я был наемником. - И что Африка? Слоны, крокодилы, пальмы? - Кактусы, кровь, песок. Как-то так. Бульвар стремится вширь и вглубь, склоняясь к горизонту, росистым медом и весной пахнет цветущая зелень. Вокруг много людей – теней без плоти и веса, проскальзывающих мимо слабым пассатным дуновением. Не видно ни лиц, ни облика – только несколько нечетких штрихов, начальный набросок человеческой фигуры, мимолетное воспоминание, сохраненное смутным отпечатком. Фонтан хлещет небо прозрачным кнутом с бессмысленным упорством Ксеркса, и рядом с ним Бернадотте и Серас-взрослая останавливаются, чтобы передохнуть. Девушка садится на мраморный парапет, касаясь голыми ступнями воды. - Так здорово, - она болтает ногами, баламутя прозрачную гладь. – Бернадотте, садитесь тоже. Он послушно опускается сбоку. - Каково это – быть осколком памяти? – слова падают сами. - А призраком? – задает встречный вопрос она. - Я не призрак. Я выпитая вампиром душа, - он не обижается. - А разве это не одно и то же? Дух без тела, сознание без самосознания… - С, - возражает Бернадотте. - Упрямец, - она гладит его по руке. - Знаю. Улыбка у Серас-взрослой добрая-добрая. - Вам нужна не я. Тогда зачем же вы приходите? - Красивые ноги, - невпопад отвечает Бернадотте. Серас-взрослая заливисто хохочет. - Мы всего лишь ложь, миражи. Вы ищете не нас - кого-то другого, верно? Но этот «кто-то» не здесь. Он – она – вон там, - рука указывает в загоризонтную дымку. – Снаружи, не внутри. - И как мне выйти наружу? – ирония в словах награждается не менее ироничным взглядом. - Когда она захочет, тогда и выйдете. Это же просто… - Когда захочет? - И сможет. Хотеть-то уже давно хочет. Неужели не чувствуете? Чувствует, только не то. Бернадотте чувствует себя дураком. Глупым школяром, пропустившим однажды один важный урок и не способным теперь догнать своих одноклассников. Но где, когда и что именно он упустил – тайна, похожая на хорошо спланированное издевательство. - Вам пора, Бернадотте. Вы же не думаете о том, чтобы опоздать в школу? – кристальная синева глаз провожает, но не прогоняет. Приглашает прийти еще и угостить наконец-то фисташковым мороженым. ...Запачканные мелом руки, горка учебников, пустой класс, свет серого дня. - За что тебя наказали? – спрашивает Бернадотте у Серас-подростка. Та чертит на доске одну и ту же фразу, снова и снова. «На ноль делить нельзя». Повинуясь движению руки, рождаются буковки-слова. - Я ошиблась. Пыталась разделить на ноль. Ей одиннадцать – пора бы знать, что в математике подобное действие ошибочно. - Я привела знаменатель к вечности. Но разве это преступление? - продолжает она, стоя спиной. Скрип-скрип – сыплется меловая пыль. - Можно было бы создать бесконечность. Положительную или отрицательную. Но свою собственную. Ей одиннадцать – пугающе рано думать о таких вещах. - И что было бы в твоей бесконечности? – ученый диспут мертвого солдата и школьницы посреди разбросанной мозаики воспоминаний. Смешно. - Мама и папа, - уверенно отвечает Серас-подросток. – Дом. Одуванчики вокруг крыльца и собака. Дружба, счастье, любовь. Так мало и так много одновременно. Целый мир, не достижимый и оттого желанный. - А ваша бесконечность? Какая она? - Старое кресло, мутное зеркало, обрывки чужой жизни, - Бернадотте присаживается на краешек парты и разглядывает вырезанные перочинным ножом надписи. В его школе тоже были похожие. Что-то наподобие «Франсуа придурок» и «“Гренобль”- чемпион». – Сказки. - Сказки? - Да. Славные детские сказки про храбрых рыцарей и мудрых королей. ...Стынет ночник, роняя неровные оранжевые тени. Воины машут шпажками-иглами, гарцуют игрушечные кони, брызжет малиновым вареньем почти что всамделишная кровь, лайковая перчатка размером со спичечную головку падает к ногам насмешника, вызывая того на дуэль, прекрасная дама прячет бисеринки глаз и кукольное личико за пышным страусиным веером. - И жили они долго и счастливо, - заканчивает читать Бернадотте, закрывая книгу. – Конец. - А дальше? - требовательно тянет его за рукав Серас-маленькая. Ей всего пять, и такое невежливое любопытство вполне позволено. - Там должно что-то быть? – серьезно спрашивает Бернадотте, а девочка так же серьезно кивает. – И что же? Я вот, например, не знаю совсем... - Такой большой, а не знает, - разочарованно тянет она. - А ты знаешь? - Не-а... Она зевает и подгребает плюшевого кота, свою любимую игрушку, поближе. Утыкается носом в бархатистое ухо и, кажется, что-то тихо шепчет, затем замирает, прислушиваясь. - Я спросила у мистера Томаса, но он не знает тоже... - Понятно... Тогда, может, дальше и нет ничего? - Может, – покладисто соглашается девочка. Мистер Томас тупо пялит круглые пластмассовые глаза - две мятные леденцовые конфеты. Глупая игрушка, как будто ты могла бы быть посвящена в курс главной тайны мироздания – что же идет за словами, традиционно вершащими финал каждой доброй сказки... - Спокойной ночи, маленькая, - Бернадотте гладит девочку по голове. Драконы и принцессы спят под потрепанной книжной обложкой. Спи и ты, малышка. Бернадотте гасит ночник и думает, что наряду с легендой о существовании седовласого старичка, приносящего на Рождество подарки, это вот самое «и жили они долго и счастливо» - самый паршивый детский и человеческий обман. Вампирам... сны не снятся. Никогда. Не положено. Словно, порывая со своей человечностью, вампиры, высшие и низшие, лишаются заодно и тех красок, которые складываются на палитре ночи в разноцветные сны. Прозрачная плоть души, газовая материя, встречая единожды алый закат, кровью пропитывается и кровь одну видит. Ночь для спящих вампиров темно-багровая, теплая, остро обоняемая, мерно шумящая артериальным биением. Иногда в этой ночи разговаривают выпитые души – рокот их голосов похож на морской прибой. Жалуются, бранятся, порой плачут. Но Бернадотте всегда молчит ночью, даже и не курит – тоже спит, наверное. - Добрых снов, капитан Бернадотте. Серас ложится в гроб и задвигает крышку. Прах к праху. И тебе спокойной ночи, Серас Виктория. Бернадотте спит - он насмотрелся жизни Серас с головой и теперь смотрит свою, те короткие мутные кинокадры выцветшей пленки, к которым он почти равнодушен. Было и сплыло, чего там плакать и жалеть. Спит в глубоком узком кресле викторианских времен с выгнутой резной спинкой – сам его сюда выдумал и чрезвычайно этим фактом гордится, хотя кресло для гордости и не повод, конечно. Просто приятно, что может хоть как-то воздействовать на пространство, где заперт и обитает. Давно уже прожег бархатную обивку сигаретным пеплом и расцарапал лакированные ножки бляхами сапог, но не спешит менять на что-то другое. Уж больно по нраву пришлось. Бернадотте спит. Во сне ему снова двадцать, он снова в Африке, на своем первом настоящем деле, и Джонс, двухметровый светловолосый янки, снова азартно кричит ему на ухо, пытаясь перекрыть истерический вой снарядов: - Сейчас мы их сделаем, этих сукиных детей! Как же это в духе американцев, думает молодой Бернадотте и не менее азартно кивает головой. Французы тоже не прочь поразвлечься. Мелкое княжество какого-то местного королька, вечно раздираемое сепаратистскими войнами и восстаниями, хорошо тем, что правитель платит своей наемной армии золотом. Отличная валюта для того, чтобы за нее убивать и умирать, ибо у наемников своя философия и религия, разрешающая и поощряющая то, что обывателю кажется – а кажется ли? – дикостью. Навести в этой дыре порядок, поорать во всю глотку, отрезать кому-нибудь голову – звериная человеческая суть любит кровь и смерть, а получать за подобное деньги любит в сто крат сильнее. - Эй, мудачье! Как вам пули на вкус, а? Осколочная граната, раскрученная умелой рукой – им бы в бейсбол играть, этим сепаратистам, с такими-то подачами - взрывается рядом, разбрызгивая стальные искры. Земля кидается в глаза, ударяет в бок, в щеку, которой будущий капитан вжимается в африканский песок. Стряхивает с себя бетонную известку, – чертовы ублюдки, новую куртку теперь только на свалку - поворачивается и видит Джонса, лежащего на спине. Его лицо залито кровью, пыль под головой быстро красится грязно-красным – осколком янки оторвало челюсть. В глазах немая мольба: добей... Веселый янки, похабный шутник, от которого Бернадотте научился отпускать сальные остроты и развратно подмигивать девушкам, – практиковал поначалу на портовых шлюхах за неимением других кандидатур - не пить тебе больше свою колу... Поймал свою судьбу, что говорится. Не Бернадотте убивает своего друга. Он еще очень молод и излишне человечен для наемника – но ничего, научится скоро. Джонса выстрелом в висок приканчивает их тогдашний командир. - Сопляк, - и отвешивает Бернадотте мощный хук справа. – Сопляк! И от этого удара – иллюзии, что отзывается фантомной болью слишком явно, чтобы фантомной быть, Бернадотте просыпается. Рывком, болезненно и трудно, с зудящей скулой и мерзким ощущением во рту – будто отбросов наелся. Прах к праху. Надеюсь, малышка, тебе там, снаружи, снится что-нибудь хорошее. Вампирам сны не снятся, и Серас не исключение. Ей не заснуть вообще, наверное, потому, что нынче полная луна. Вампир не оборотень, но не менее чувствителен к смене лунных фаз. Серас вспоминает - опять и опять с прожигающей внутренности тоской. Особняк, автоматные очереди, погибшего командира. Бой с андрогинной ведьмой. Боль, еще человеческую, и боль, уже чужеродную, бесстрастную, выверяющую движения и броски, нужную и ведущую, потому что после принятия своей природы боль стала именно такой – неотъемлемым гранитным блоком в основании новой сущности. Свою судьбу – кайенский перец, горькую, колючую, раздирающую гортань и пищевод экзотическую чужеземную приправу, добавленную в блюдо жизни чересчур щедрой рукой. Ни дома, ни семьи, ни любви, ни смысла. Иным и луковых колец бывает сверх меры, а у нее тут - такие гастрономические изыски. Смерть, всегда представлявшуюся ей огромным залом ожидания, откуда однажды раскрываются ворота на перрон; поезд, увозящий ее родителей куда-то очень далеко, туда, откуда нет возврата – и свой собственный, который она пропустила. Серас вспоминает. - Бернадотте... Что ты зовешь его, дурочка, он же мертв... В золотом апреле, под зеленым знамением кущ, по булыжному тротуару, по площади и мостам – чужие жизни, не их и навечно, потому что в проклятом аду предвесеннее солнце давно кануло в ничто. Он обещал показать ей Париж. Цветущие каштаны, вечернюю Сену и пестрых голубей. Но вместо этого она стирает кровь – кап, кап. На ладонь, на пальцы, на драную ткань обожженной грязной перчатки. Она смотрит незрячими глазами на мертвого человека, она гладит его щеку орошенной кровью рукой, и битый стеклянный паззл впервые – окончательно - складывается воедино. Она наконец-то находит себя, ту отправную точку невозврата, с которой впервые начался ее бунт. Там ей одиннадцать, и не кровь на руках, а тающая меловая пыль - она в классе, у доски, аспидно-черный холст которой исчерчен блеклыми разводами. За спиной кто-то хихикает мерзко и угодливо - так радуется неудаче своего товарища подростковая жестокая природа. Мисс Хелллоран качает головой, – да что же с тобой, Серас - и пожелтевший от времени слоновый гребень, кровожадно вцепившийся в седой пучок волос, порицающе качается в такт молчаливому укору. Серас Виктория вздумала делить на ноль. Ужас. Родителей в школу, Серас. Ах, они умерли? Вот незадача. Кто же отшлепает тебя? Кто поставит тебя в угол? Кто же научит, что некоторое мысли кощунственны настолько, что впору за них предать – нет, не покаянию - смерти? Останешься на неделю после уроков. А пока иди и больше не греши, девочка. Но самое время для ужасов сегодня. И Серас Виктория делит на ноль – свою жизнь, мертвую с самого начала, чужую жизнь, мертвую только что, другие жизни, мертвые в самой ближайшей перспективе. Кощунство ее юности – думать, будто знаменателем может быть все без исключений, навязанных людьми, превращается из непоправимо ошибочного заблуждения в правду. Кощунством она действует, как оружием правосудия – если бывает Фемида с отброшенной повязкой и капающей с острых клыков кровью. Поражение она обращает в триумф, и любая алгебра отныне есть не более, чем абсурдный бред впавшего в маразм старика. Кровь она пьет жадно, разрывая яремную вену глубоким прокусом. Впивается – так действует голодный клещ, паразит, но это сравнение не для нее, не для хищника, впервые познавшего, что такое поглотить другую душу. Еще теплая, темно-алая, липнущая к лицу – Серас не может видеть, но ей и не нужно. Она впитывает вовнутрь этот бальзам, переплавляющий сущность во что-то чудовищное, истинно-правильное, единственно верное. Сквозь мутную боль разрезанных глаз колотится свет, правая рука отрастает сгустком багровой тьмы, и животный первобытный страх на лицах фашистских тварей выглядит прекраснее, чем все картинные галереи мира. Лувр, Метрополитен, Эрмитаж – к черту они нужны, когда тут такая красота – эмпирическая красота первозданного ужаса. Она делит на ноль и их – и эту мразь с болотной тиной вместо глаз тоже делит, размазывая по стене с наслаждением садиста-эстета. Мой паззл сложился, и никому – никому, живому или мертвому – не позволю смотреть в свое зеркало. Можно только Бернадотте. Бернадотте смотрит. Он бережно сжимает в одной своей грубоватой мозолистой ладони теплую ладошку Серас-маленькой, а с другой стороны под локоть его держит Серас-взрослая. Где-то была еще Серас-подросток, та, что впервые посмела покуситься на нерушимую аксиому, но, очевидно, она осталась с другой стороны – за зеркалом. Ее все же поставили в угол, где она наверняка сейчас раскладывает Вселенную на атомарные частицы, пользуясь своим бунтарским «способом ноля». Бернадотте знает, что больше всего хочет сейчас выбраться наружу. Уже скоро. Это крыло битва обошла стороной. Единственная целая, не ремонтированная часть особняка пустынна и заброшена – спящая тишина, пронзаемая шагами, отдается невнятным гулом. Прямой короткий коридор, бархатные синие портьеры со шнурами-кисточками, шелковый выпуклый рисунок на обоях - то ли трилистник, то ли символически небрежно изображенный клевер, в полумраке не разглядеть. Дверь не заперта, но комната темная и выстуженная, застоявшийся затхлый воздух наваливается неприятной тяжестью, стоит сделать вдох, и оседает в ноздрях паутинным комком. Серас не была здесь довольно давно – она вообще-то спит в подвале, в своем гробу, как и положено вампиру, хотя тяга в обычной человеческой мебели, как и еде, сохранилась до сих пор. Отсюда ушел Бернадотте, чтобы умереть. Кровать застелена, одеяло плотно подоткнуто, на книжные стеллажи, диван, стол и напольное зеркало наброшена пыльная полиэтиленовая пленка - так закрывают жилые помещения, обитатель которых покинул свои покои, но, возможно, однажды вернется вновь. Электричества здесь все еще нет - подсвечник в руке как нельзя кстати. Рыжие огоньки свечей пляшут в объятиях сквозняка, протекают сквозь пальцы бесплотными струями. Серас протягивает руку и с шелестом стягивает пленку с блестящей глади. Зеркало, в котором она не отражается, магматическое жидкое пламя, которое не может обогреть - иллюзорный мир с его предметами и вещами, созданными исключительно для живых, не принимает и не примет мертвого. А мертвых? Двоих, несправедливо обделенных, слугу без хозяина, командира без войска, тело, отравленное адским огнем, душу, тела лишенную? Если, взявшись за руки, они пойдут – вместе пойдут противостоять тому, что их когда-то убило, но не уничтожило? - Капитан Бернадотте... – Серас прислоняется к прохладной зеркальной глади лбом. Он не слышит. Но она заставит. - Бернадотте, вы слишком долго спите, - говорит она. – Пора просыпаться, капитан. И с размаху бьет в зеркало сжатым кулаком. Оно рушится, хрустально звеня. Ломается игольчатыми линиями и оседает мертвым звездопадом к полу. Боль в ужаленной стеклом руке лишь ощущение дискомфорта – секунды две, не больше, ровно столько же, сколько крошатся осколки. Для Серас зеркало плоское, для Бернадотте – сфера, из сферы своей, как из тюрьмы, выходит он наружу. Это даже на какую-то долю больно, когда воздух вывернутого наизнанку мира ударяет в грудь упругим сопротивлением и скребет по глазам, – глазу – словно желая затолкать обратно. Но сила притяжения цепляет за подошвы армейских сапог и не отпускает, и Серас, с силой сводящая руки за его спиной, не отпускает тоже. - Полегче, - хрипит он, впервые понимая, что в голосе больше нет металлического эха. – Полегче, малышка. Раздавишь. Она обнимает его и трется лицом о куртку, все еще сама до конца не понимая, что сейчас произошло. - Капитан Бернадотте, вы... – не договаривает. Реальный? Осязаемый? Живой? - Я, - соглашается он. – Я. Ну, пусти же. Повисла гирей. Никуда я не сбегу. От капитанской куртки пахнет порохом и пылью, засохшей кровью, табачной трухой. Револьверный ремень пересекает грудь орденской лентой, давит на ребра, мерно вздымаясь вместе с дыханием. Капитан дышит, ощущая, как приподнимаются и опускаются легкие. Какого черта, он же дух, призрак, выпитая до последней капли и присвоенная вампиром душа – так какого же гребаного черта он дышит под стать человеку? - Блять, - любое изумление солдат может выразить одним-единственным словом. – Блять, что за фокусы? - Я бы сказала, что это сон. Но вампирам сны не снятся... Ее голос мягкий. Тихий, приглушенный плотной тканью куртки, таящий в певучих гласных звуках улыбку. У Серас уже нет удивления. Только полутранс-полусчастье, недоверчивая радость ребенка, – не сомнение, скорее, священный страх вспугнуть свершившееся чудо - которому подарили то, о чем он долго и безуспешно мечтал. Золотистые волосы на макушке не достают ему и до подбородка. Маленькая Серас... Маленькая, милая, хорошая – если забыть, как она размазывала ту разноглазую тварь Зорин Блиц по стене разгромленного особняка и отрывала головы нацистам. Он приподнимает ее лицо, заключив в свои ладони, широкие шершавые ладони солдата, изукрашенные старыми рубцами и шрамами - отличительными знаками грубого армейского племени. Он гладит прохладную кожу кончиками пальцев – так покерный шулер осязает на игральных картах загодя сделанные крепления-метки. Он дотрагивается до ресниц – Серас не смыкает их, только моргает, чуть покалывая подушечки заостренными ресничными кончиками – дотрагивается до суховатых полных губ, приоткрытых то ли в неродившемся вопросе, то ли в невысказанной мольбе, обводит контур, ловя внутренней стороной ладоней теплый ток выдоха. Откуда в нем этот трепет, он же перевидал на своем веку столько женщин, со столькими спал, стольких бросал, что давным-давно утратил любую, даже самую маломальскую нежность... Да и вообще – он же мертв... Серас кладет руки на ворот куртки. Холодные пальцы у нее – даже для вампира чересчур холодные, льдистые, тонкие, с яркими вкраплениями розовых ногтевых пластин, бледные оттенком в мраморную белизну на левой руке, а на правой, той, что словно вылеплена из чернильного мрака – матово-черные. Руки подрагивают нерешительно-робко. Она тоже хочет коснуться его, понимает Бернадотте, когда чувствует, как пальцы скользят по шее вверх. Бережно, осторожно, боязливо, из той самой робости никогда не бывавшей с мужчиной женщины, словно делая некий ритуал приобщения к сакральному знанию, что не открылся ей в человеческой жизни, но готов открыться теперь. - Серас, я... - одна маленькая ладонь накрывает висок, другая – рот, не разрешая закончить фразу. - А тогда ты был другой, - задумчиво шепчет она. - Неживой, неподвижный, чужой. Тогда, когда тебя убили... - Я и сейчас мертв. - Нет, - она упрямо поджимает губы. – Сердце бьется. Бернадотте слышит и сам. Тук, тук, тук. Быстро-быстро. И, чтобы удостовериться, накрывает свою грудную клетку ладонью. - Ложь, - неуверенно говорит он. Тук, тук. - Может быть. Но, если ты и мертв, то куда меньше, чем я. Капитан Бернадотте... Пип. Целоваться она не привычна ни капли. А ведь такая красавица... Никто не учил, никто не любил, никто не ласкал... Не с кем было и некогда – одинокая, никем не согретая юность, упорная учеба, преданная служба – сначала в полиции, потом, после перехода из жизни в не-жизнь, своему хозяину и «Хеллсингу». Послушно раскрывает губы, позволяя начинать и вести. Губы на удивление теплые и податливые – в такие не впиться голодным кусающим поцелуем, потому что тепло и податливость означают доверие. Доверие долгожданной чистоты, никогда до этого не вручаемое ему ни одной женщиной. Ее форменный костюм он расстегивает медленно и неуверенно – сам как в первый раз, хотя наверняка и не вспомнит, где, когда и с кем у него этот «первый раз» был. С шорохом сползает с гладких плеч рубашка и опускается на пол, разметывая крылья-рукава. Бернадотте целует Серас в шею, неловко и смазанно пробегая губами по коже, потому что к подобным нежностям не привык, и вообще, это даже смешно, все равно что подростковые неумелые тисканья – но кощунственная, не сопутствующая ситуации мысль засыхает сама собой, когда Серас подается к пуговицам его собственной куртки. В этой куртке он умер – на ней до сих пор цветут кровавые хризантемы. В этой куртке его похоронили, как солдата, которого и надлежит хоронить в воинском мундире. На эту самую куртку, ему на грудь, перед тем, как крышку гроба, наспех сколоченного из первых найденных досок – командиру «Диких Гусей» все же полагался отдельный гроб, пусть и такой нелепый - задвинули, Серас положила тонкую веточку липы, потому что во всем сгоревшем Лондоне невозможно было отыскать ни единого живого цветка. На эту же куртку падали алые слезы, кровь из рассеченных глаз, и эту куртку Серас стягивает, практически сдергивает – никаких больше слез, никакой смерти. Хватит. Даже для них двоих, призрака и вампира, крови, слез и смертей на сегодня и отныне явный и безоговорочный перебор. Белые бретельки падают с неотличимо белой кожи разомкнутыми кандалами. Она, уже наполовину обнаженная, стоит перед ним, запоздало стыдливым жестом прикрывая грудь руками. Не особо ей это помогает, с ее-то размером, думает Бернадотте. Да и тот куцый клочок, именуемый юбкой, тоже ничего не скрывает. Обманчивый мираж, который развеять очень легко - достаточно просто вжикнуть язычком молнии, запрятанной в боковом шве. Серас опускает глаза, на скулах темнеет румянец смущения – и это у вампира... Слишком много в ней осталось человеческого, слишком мало времени, чтобы человеческим поделиться, но она успеет, обязательно успеет, должна же хоть что-нибудь успеть, если растеряла все прочее и на все поезда опоздала. Вместе с движением, которым она отшвыривает ногой упавшую вниз на ее ступни темную полосу ткани, падает в никуда и мир. Время спотыкается, стрелки ломаются, в застывшей вселенной остаются двое – она, живая лишь отчасти, и он, мертвый лишь поверхностно. И одна ночь, которую они оба сегодня растянут на всю свою бесконечную вечность. Покрывало взметается, рассыпая пыльные плети и беззастенчиво оголяя простынный крахмал. В руках Серас кажется еще меньше ростом и не весит ровно ничего. Маленькая, милая, хорошая... Под белой хлопковой тканью, соскользнувшей с бедер, горячая влага льнет к рукам, отдавая кипучим жаром распаленного тела. Запах женского лона, волнующий, дикий, острый, заполняет ноздри до краев, выплескиваясь, будто из переполненной нектаром чаши и ударяя гонгом в мозг. Джунгли, тропический ливень, пески бескрайних пустынь, самум, осенние степные ураганы, кроваво-пряное дыхание хищного зверя – все смешивается, дробится, выстраиваясь из рваной какофонии в единую нотную строку. Серас всхлипывает – вожделение сплетается с испугом. - Эй... ну, чего ты... Бернадотте никогда не умел утешать женщину перед первым ее соитием, а если и умел, то давно позабыл. Голландские проститутки и шлюхи в африканских портах в утешении не нуждались точно, но Серас... Прекрасная фигура, теперь уже ничем не прикрытая – завистливые слезы женщин, голодное желание мужчин. Тонкая, гладкая, податливая губам и пальцам кожа. Голова запрокинута, багрянец нечеловеческих глаз прикрыт полуопущенными веками, сквозь порозовевшие губы видны глянцевые зернышки белых зубов и клыки – заостренные треугольные пики. Вампир, нежить, монстр – и нетронутая непорочная девушка. Диссонанс, абсурд, нелепость, правда. Он прислоняется губами к бедру, к изгибу синеватой жилки, к мягкой, сливочной атласной плоти, и звериный пьянящий запах вновь окутывает, заволакивая разум. Нет, Серас совсем не похожа на тех остальных, истертых, потасканных, не приемлющих ласку по причине того, что тела, как и души, давно огрубели и потеряли всякую чувствительность, как теряют ее истерзанный железным мундштуком рот коня и руки старой прачки. Шипастая и клыкастая роза-кровопийца тем не менее все еще цветок. Бернадотте делает то, что никогда бы не сделал ни одной женщине. Эти ласки слишком интимны для случайных подружек, для купленной на полчаса по дешевке любви, для всех железнодорожных вокзалов и морских пристаней, вместе взятых. Эти ласки - священнодействие, уже не невинные полудетской смущенностью первые поцелуи, но еще и не секс. Серас вздрагивает и со стоном подается навстречу ласкающему ее языку – ей и странно, и стыдно, и сносят голову штормящие волны непознанного доныне наслаждения. Он придерживает ее разведенные ноги, сильные – офицеру полиции положено быть в форме, но бесспорно изящные, с округлыми икрами и тонкими лодыжками. Целует пышные груди, обводя контур полушарий языком, – черт побери, как он всегда хотел это сделать! – и снова опускается вниз, к сокровенной точке разреза, трется щекой о напряженный живот и завитки светлых волос. Ей хорошо – он это чувствует. Ей очень хорошо, она вздрагивает и изгибается, зовя его по имени, теребит выбившиеся из косы пряди, придерживает за затылок. Непозволительная, казалось бы, вольность, так сжимать и направлять, но ей можно все – она его женщина. Его с той самой первой встречи. Вампир? Она, эта девчонка?! Ха, не смешите меня... Бравый капитан валялся на полу, кашляя кровью и выдувая носом красные пузыри, а маленькая блондинка с детской лукавой улыбкой крутила в воздухе пальцем. Одного щелбана оказалось достаточно, чтобы сбить с ног того, кто в рукопашной схватке выходил против четверых и побеждал. Вместо стрелы бога любви, выпущенной в сердце, был в высшей степени унизительный щелчок по переносице, но сработал он аналогично. На грани того, что столь поэтично называют пиком блаженства и менее поэтично – оргазмом, Серас всхлипывает, улыбается и закрывает глаза. Под веками колышется теплое вязкое море, пронзаемое вспышкой-молнией, словно рентгеновским лучом. Бернадотте отнимает руки от бедер, запоздало думая, что сжимал, должно быть, слишком сильно, и на белой коже непременно останутся уродливые синяки. Но хватка – последнее, на что Серас обращала внимание, если и обращала вообще. Она притягивает Бернадотте к себе, приникает щекой к щеке, гладит по плечам. Совсем неумело касается его члена. Сжимает ладонью, проводит и выдыхает в губы короткое отрывистое «спасибо». Да за что же, хочет спросить Бернадотте, за что мне спасибо, малышка... Не спрашивает и не смог бы – она целует его, сталкиваясь носом и на мгновение позабыв, что губы не нужно стискивать в плотную жесткую линию. Вспоминает, понимает, раскрывает рот шире, принимая в себя чужое дыхание, глубоко отдающее табаком, и непривычный, тягучий собственный вкус. Продолговатые клыки царапают нижнюю губу. Неосознанно, лишь оттого, что в угоду вампирской природе слишком длинные, но кровь выступает на ней и скапливается в уголках рта крошками алой росы. - Еще тогда, - Серас зарывается пальцами в рыжие волосы, в растрепанную косу, потерявшую столь любовно хранимую ее обладателем форму. – Когда я выпила твоей крови, еще тогда я почувствовала, какая она живая. Сильная, светлая, чистая. Как ты сам. «Романтические девичьи глупости. Вампир, а все туда же», - думает Бернадотте, но что-то на дне зрачков, окаймленных багряной лавой, запрещает ему произнести это вслух. Она вытягивает розовый острый язык и слизывает кровавую капель. - И сладкая. Вяжущая, как лакричный корень. Это не звучит ни пошло, ни заигрывающе. Это констатация факта, которую выносит вампир, ориентируясь на память человеческих рецепторных ощущений – только и всего. Они целуются с алчностью измученных жаждой путников, нашедших наконец благословленный источник, и то, как Серас жмется к нему всем телом, выгибаясь навстречу, означает: пора. Влажные мышцы принимают его, послушно сокращаясь, но от боли это не избавляет – только волевым усилием Серас сдерживается от того, чтобы не впиться клыками партнеру в шею. Звериные инстинкты – отомсти болью за боль, страданием за страдание – глушатся человеческим сердцем и знанием того, что не было еще боли и страдания желанней и важнее. Сама удерживает его за пояс – не отпускай, только не отпускай! Теснота и жар впервые раскрывшегося кому-то тела сильны настолько, что он кончил бы сразу же, позорно и быстро, если бы не опыт и умение останавливать себя вовремя. Он приподнимает голову, глядя в широко раскрытые глаза. - Все в порядке, - шепчут распухшие губы, складываясь в страдальческую улыбку мученика. Храбрая малышка... - Сейчас... будет еще больнее, - успокаивает или предупреждает, Бернадотте не понимает сам. Она оплетает его ногами – крепко-крепко. Одним резким движением, разрывая, толкаясь вперед, срывая невольный вскрик, чувствуя, как обмякает и тут же вновь напрягается тело. Конечно, ей больно, в первый раз мало кому бывает приятно... Но – она той редкой природы, что облечена способностью находить удовольствие в удовольствии своего партнера. И она находит. Принимает его всего, поглощая, впитывая, торопит, скользя ладонями по спине, стонет, откидывая голову, а он кроет ее шею жгучими касаниями губ, клеймит, – моя! - оставляя бордовые метки-прикусы. Двигается, и она синхронно стремится навстречу – единый ритм, единое дыхание, и боль, кажется, тоже единая. Колючий пот, покалывающий на рассаженных ногтями лопатках, такие же колючие поцелуи, финал, который оттягивать уже нет сил – неожиданно бурный и выбивающий воздух из легких ударом отбойного молота. - Бернадотте, - шепчет она. «Все со мной в порядке», - должен в свою очередь сказать он, но способен лишь бессильно вытянуться сверху и прошептать в ответ: - Ох, проклятье... Тикали бы в комнате часы – их стрекот звучал бы громом, как звучит сейчас биение сердец. Но время здесь умерло. Серас ощущает, как по ее бедру сползает горячая липкая струйка. Стирает рукой, подносит к глазам и придирчиво щурится, разглядывая жемчужную жидкость, окропленную алым. - Ну-ка... Своя кровь безвкусна, а чужое теплое семя сладковато-горькое. Но это вовсе не противно. - Теперь я распробовала тебя всего, - задумчиво тянет она, а он – да что ж такое, черт побери – краснеет, как барышня-недотрога. Они медленно засыпают, удерживаясь в сознании изо всех сил, чтобы не упустить ни минуты их единения. Она обнимает его и прячет счастливое лицо за соломенной копной разметанных волос. Он по привычке думает было, что надо бы покурить, но курить не тянет совсем. Не оттого, что мертвецам бесполезен табак. Просто не хочется. Тело, доверчиво прижавшееся сбоку, не по-вампирски теплое. Отдыхай, маленькая Серас. Встретились бы мы с тобой раньше, при других обстоятельствах и немного в иной реальности, где нет и не было никогда ни фриков, ни недобитых фашистов, ни «Хеллсинга»... - Вряд ли, - сонно отзывается она в ответ на его не додуманные мысли. Он – выпитая ею душа, и их сознания связаны даже сейчас. Сейчас – тем более. - Почему? – ему становится весело. - Ты перекати-поле, а я – вечный ребенок. Ты же знаешь, какая я с изнанки, - и тон такой, будто она объясняет элементарное. - Пф. Чушь, - он добродушно треплет короткие золотые пряди. – В свете последних событий один упрямый ребенок необратимо повзрослел. А перекати-поле очень падко на спагетти и свиные отбивные, да и вообще легко приручается. Я думаю, мы бы нашли консенсус. - Да-да, и у наших детей были бы светлые волосы и зеленые глаза. Капитан Бернадотте, вы сентиментальны до безобразия, - повзрослевший ребенок фыркает не менее добродушно. - Хватит читать мои мысли, маленькая. Мне неловко, - он улыбается. - Я же не виновата, что вы думаете так громко, капитан. Доброй ночи. Он целует ее в лоб. И нежность не кажется ни смешной, ни нелепой. - Доброй... Она проснется утром одна, но красноречиво измятая вторая подушка, запачканные простыни и собственное тело, налитое совсем по-человечески реальной ноющей болью, опровергнут то, что вчерашнее было сном. Вампирам сны не снятся. Осколки зеркала на полу она соберет веником в совок и выбросит в мусорную корзину. Пустая рама будет нелепо скалиться стеклянными зубами, пока Серас не накинет на нее пыльную пленку – обратно, вновь ввергая эту комнату в забвение. Прах к праху. Боль скоро пройдет, - затянувшаяся и без того чрезмерно непозволительно для вампира, она, тем не менее, воспринимается словно божественный дар, сладостная способность на время ощутить себя кем-то большим, нежели неживым-немертвым - как прошли уже все следы ночной любви в виде синяков, кровоподтеков и мелких ссадин. А когда она сядет за стол, чтобы вскрыть пакетик с донорской кровью, голос Бернадотте в голове весело скажет: «Приятного аппетита», и Серас подумает в ответ, что, может, гастрономические вкусы у них и совсем разные, но пить кровь тех, кто ел перед этим фуа-гра, гораздо приятнее, чем тех, кто ел гамбургеры. Бернадотте довольно кивнет, польщенный предпочтением, отданным кухне его страны, и примолкнет. Дождя не будет по-прежнему, но сквозь пыльные тучи впервые украдкой высунется тонкая солнечная нить и спрядет в небе причудливый золотой узор. И Интегра, вместо того, чтобы привычным суховатым жестом попросить передать солонку, замрет, поднимет голову, ловя мерзлой голубой неподвижностью короткую живую искру. - Хороший день, - скажет она. Почти что удивленно. Почти что радостно. - Хороший, - согласится Серас. В изнанке нет ни расстояний, ни дорог – глупых ограничителей наружного мира, и Бернадотте ходит там вольно и спокойно. Он рассказывает сказки на ночь маленькой Серас и гуляет с Серас-взрослой по парижским бульварам, где золотым апрельским утром цветут зеленые каштаны. Серас-вампир иногда приходит на улицы Лондона, чтобы вдохнуть дым сгоревшего Сохо, который с каждым разом все сильнее пахнет речным ветром, а не смертью, а Бернадотте бросает на время свою изнанку и вытертое викторианское кресло, садится рядом с ней на выщербленные ступени и прикуривает. В их странном искореженном мире тоже есть место любви, не менее странной и вывернутой, конечно – но и это прекрасно. Скверная ледяная усмешка Интегры иногда меняется на почти человеческую. Она один-единственный человек из них двоих, – троих – и вести себя решила подобающе. Не столько сэру Хеллсингу, сколько человеку, пусть и в плане таких постыдных и презираемых ей прежде эмоций. Похоже, для себя она решила еще и то, что все же будет ждать своего слугу. Хоть бы и вечно. Под липами появляется первая трава, закрывая черные выжженные проплешины. А посреди травы – одуванчики. Первые цветы на израненной земле. Не на могиле почившего Лондона – могил больше нет. Теперь цветами здесь приветствуют жизнь, родившуюся заново. Серас ложится на живот, чтобы не срывать желтеющие крошечные солнца, и проводит раскрывшимся венчиком под подбородком, аккуратно придерживая росток за стебель. - Останется след – значит, влюблена, - серьезно объясняет она хихикающему Бернадотте. - И как оно? – он опускается рядом и приподнимает подбородок двумя пальцами. – Ага. Вижу. Ну, и кто этот счастливчик, маленькая? - Капитан, вы такой дурак, - она чмокает его в нос. - Прямо семейная идиллия, - насмешливо отвечает он и гладит Серас по щеке. – Чтобы немного разбавить этот карамельный сироп, я, пожалуй, тебе изменю и закручу романчик с какой-нибудь легкодоступной красоткой. Можно? - Вот еще. Ты – моя выпитая душа. Не пущу. - Вампир-собственник, - он смеется, вытягивается на спине и жмурится на молодые летние лучи. Серас не обижается и укладывает голову ему на живот. - Впрочем, иного я и не ждал. |
|
Всего комментариев: 0 | |